Главная страница
qrcode

Хади Искалеченная Салинде


НазваниеХади Искалеченная Салинде
АнкорKhadi Iskalechennaya.doc
Дата01.05.2018
Размер0.71 Mb.
Формат файлаdoc
Имя файлаKhadi_Iskalechennaya.doc
ТипДокументы
#40132
страница1 из 10
Каталог
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

ХАДИ

«Искалеченная»




Салинде
Нью-Йорк, март 2005

Здешний холод не для меня, африканки. Я иду. Я всегда много ходила. Настолько много, что мне частенько доставалось от мамы:

— Чего ходишь? Остановись! Весь квартал суда­чит о тебе!

А иногда она даже проводила воображаемую ли­нию у нашего порога.

— Видишь эту черту? С этого момента ты ее не переступишь!

Я же торопилась поиграть с подружками, схо­дить за водой, прогуляться но рынку или посмот­реть на военных в красивой форме, которые мар­шировали вдоль Стены Согласия. Под словом «ходить» моей мамой на языке сонинке подразуме­валось, что я носилась где попало, слишком любопытная к окружающему миру.

Я на самом деле «прошагала мою жизнь», и куда-то только меня не заносило: сегодня я в ЮНИСЕФ в Цюрихе, вчера на Сорок девятой сессии Генераль­ной Ассамблеи ООН, посвященной правам жен­щин. Хади в ООН! Женщина-борец по имени Хади, в прошлом самая обычная девочка из «чрева песка», как и все африканские дети. Та самая малень­кая Хади, что идет к источнику за водой, семенит мимо бабушек и тетушек в бубу1, гордо несет на го­лове корзину с арахисом для помола; Хади, обязан­ная доставить в целости и сохранности политое маслом тесто цвета янтаря и внезапно пришедшая в ужас, увидев его распластанным на земле. Я до сих нор слышу рассерженный голос бабушки:

— Ты уронила его? Ну, ты у меня получишь!

Я вижу, как она спускается с крыльца, вооружен­ная метлой вместо кнута, в то время как мои сестры и кузины потешаются надо мной. Она бьет по спи­не, попе, и моя маленькая набедренная повязка предательски сползает вниз. Девчонки мчатся мне на помощь, и бабушка, по-прежнему сердитая, об­ращается к ним:

— Вы ее защищаете? Сейчас я вам покажу!

Я пользуюсь моментом, чтобы сбежать в дом де­душки, спрятаться за его складной кроватью, там, где она не сможет меня найти. Дедушка — мое спа­сение, моя защита. Он никогда не вмешивается в процесс наказания, оставляя его женщинам. Он не кричит, только объясняет:

— Хади, если тебя посылают что-нибудь сделать, ты должна сконцентрироваться на том, что дела­ешь! Я уверен, ты играла с подругами и не увидела, как корзина перевернулась.

После заслуженной порки у меня есть право на ласки бабушки и. сестер, кислое молоко и кускус2. Это что-то вроде утешения. Ягодицы еще болят, но я играю с куклой, сидя под манговым деревом с се­страми и кузинами. Маленькая Хади ждет прихода сентября, чтобы пойти в школу вместе с остальны­ми братьями и сестрами. Мама следит за тем, чтобы у нас всегда были тетради и карандаши. Для этого ей даже приходится в чем-то себя ограничивать.

Приятно жить в большом доме в предместье Тьеса, тихого городка с широкими зелеными улицами. Он расположен у подножия мечети, куда дедушка и другие мужчины ходят молиться с наступлением рассвета.

Папа работает на железной дороге, мы с ним редко видимся. За мной, согласно нашей традиции, поручили присматривать бабушке Фулей, она отве­чает за мое воспитание. Фулей — вторая жена де­душки, у нее нет собственных детей. У нас бездет­ная женщина не страдает по этому поводу. Дом ба­бушки в ста метрах от нашего, и я курсирую между ними, отыскивая то в одном, то в другом что-нибудь вкусненькое.

У дедушки три жены: первая Мари, мама моей мамы, вторая Фулей, которой меня «подарили» для воспитания, и Аста, третья, бывшая жена старшего брата дедушки. На ней дедушка женился после смерти брата, как велит обычай. Все они — наши бабушки, женщины без возраста, которые одинако­во нас любят, наказывают и, разумеется, утешают.

В нашей семье три мальчика и пять девочек, в племени — кузины, племянницы, тети. У нас все друг другу братья и сестры, тети и племянницы, ко­му-то одному и всем сразу. Нас невозможно сосчи­тать, некоторых из двоюродных сестер я даже не знаю. Моя семья из благородной касты сонинке. Раньше сонинке торговали тканью, золотом и дра­гоценными камнями. Дедушка работал на желез­ной дороге в Тьесе. Туда же он пристроил и моего отца.

Наша семья из священников и крестьян, мужчи­ны — имамы деревни. Благородная семья в понима­нии нас, сонинке, — каста, не имеющая ничего об­щего с европейским дворянством. Воспитание очень строгое. Нам прививают честность, порядоч­ность и верность слову, ценности и принципы, ко­торые следуют с нами по жизни.

Родилась я незадолго до обретения страной неза­висимости, в тысяча девятьсот пятьдесят девятом году, в один из октябрьских дней. А в октябре тыся­ча девятьсот шестьдесят шестого года, в семь лет, я впервые переступила школьный порог. До этого времени я жила счастливо, окруженная любовью. Мне рассказывали о возделывании полей, нацио­нальной кухне, приправах, которыми мои бабушки торговали на рынке. К четырем или пяти годам у меня появилась своя скамейка. Бабушка Фулей сделала ее для меня, поскольку здесь у каждого ребен­ка есть своя скамейка. Он садится на нее, когда ест кускус, и оставляет ее в комнате мамы или бабуш­ки, той, что его воспитывает, купает, одевает, ласка­ет или наказывает. Скамейка — причина ссор меж­ду детьми: «Ты взял мою скамейку!», «Отдай ей ска­мейку, она старше тебя!». Ее хранят долго, пока дерево не рассохнется или ее хозяин не вырастет и не станет обладателем новой скамейки, большей по размеру. Тогда можно передать свою скамейку «по наследству» младшему брату или сестре.

Скамейку для меня заказала и оплатила моя ба­бушка. Я гордо несла ее на голове: она — символ пе­рехода от раннего детства, когда еще садятся на пол, к статусу ребенка, который сидит и ходит, как взрослые. Я хожу с ней в поле, по улочкам рынка, между баобабами и манговыми деревьями во дворе, к дому с фонтаном, к бабушкам — хожу в защи­щенном пространстве, теплота которого скоро без­жалостно оборвется.

Я ходила с семи лет, от Тьеса до Нью-Йорка, про­ходя через Рим, Париж, Цюрих, Лондон. Я никогда не переставала ходить, особенно с того дня, когда бабушки сообщили мне: «Сегодня, деточка, мы пойдем тебя „очищать"».

Накануне мои кузины приехали из Дакара на школьные каникулы: сестра Даба семи лет, Леле, Анни и Ндайе, двоюродные сестры, и другие, более дальние родственницы, их имен я уже не помню, С десяток девчонок от шести до девяти лет, сидящих, раскинув ноги, на крыльце перед комнатой одной из бабушек. Мы играем в разные игры — в «папу и маму», торговлю пряностями на рынке, в приготовление еды с маленькой железной посудой, которую наши родители мастерят для нас сами, и в кукол, деревянных и матерчатых.

Этим вечером мы спим, как обычно, в комнатах бабушки, тети или мамы.

На следующий день рано утром меня будят и об­мывают. Мама надевает на меня платье в цветочек без рукавов; оно из африканской ткани, но евро­пейского покроя. Я хорошо помню его цвета — коричневый, желтый и персиковый. Я обуваюсь в мои маленькие каучуковые сандалим, в мои «шлепки». Еще очень рано. Нет никого на улице б нашем квартале.

Мы переходим дорогу, что простирается вдоль мечети, около которой мужчины уже готовы к мо­литве. Дверь в мечеть еще закрыта, и я слышу их го­лоса. Солнце пока не взошло, но скоро будет очень жарко. Сейчас сезон дождей, но их почему-то нет. Через несколько часов температура поднимется до тридцати пяти градусов.

Моя мама ведет нас с сестрой в большой дом к третьей жене дедушки, женщине лет пятидесяти, миниатюрной, приветливой и очень ласковой. Мои кузины, что приехали на каникулы, остановились в ее доме, и, как и мы, они уже обмыты, одеты и ждут — маленькая команда, собранная здесь, безо­бидная и беспокойная. Мама уходит. Я смотрю ей вслед, она худенькая и тоненькая, в ней смесь мав­ританской и пеульской кровей. Мама — замеча­тельная женщина, которую тогда я знала плохо, — воспитала своих детей, девочек и мальчиков, без дискриминации. Школа для всех, домашняя работа для всех, наказание и ласка тоже для всех. Но она уходит и ничего нам не говорит.

Совершается нечто особенное, поскольку бабуш­ки приходят и уходят, загадочно разговаривая меж­ду собой, держась от нас в стороне. Не ведая того, что меня ждет, я чувствую: их разговоры тревож­ные. Внезапно одна из бабушек зовет всех девочек, потому что «дама» пришла. Она одета в огромное бубу цвета индиго с темно-голубым, с крупными серьгами, невысокая. Я узнаю ее. Она — подруга моих бабушек из касты кузнецов. В этой касте муж­чины работают с железом и делают обрезание маль­чикам, а женщины «вырезают» маленьких девочек. Здесь же и две другие женщины, толстые матроны с мощными руками, которых я не знаю. Мои кузи­ны, что постарше, возможно, представляют, что ожидает нас, но ничего не говорят.

На языке сонинке бабушка объявляет, что сейчас нам сделают салинде, чтобы получить право мо­литься. На нашем языке это означает «быть очищен­ными для получения доступа к молитве». По-фран­цузски скажут «вырезанные» или «обрезанные».

Шок беспредельный. Теперь я знаю, что ждет ме­ня: об этом время от времени говорят матери в до­ме, и так, как если бы речь шла о вступлении на мистическую должность. Мне кажется, я вспоминаю то, что старательно пыталась стереть из памяти. Старшие сестры прошли через это, получив настав­ления от бабушек, которые руководят всем в доме и отвечают за воспитании детей. Когда девочка рождается, на седьмой день, после крестин, именно они прокалывают уши иголкой и продевают красную и черную нитки, чтобы дырочка не заросла. Они за­нимаются свадьбами, родами, новорожденными. Они и принимают решение о нашем «очищении».

Все мамы ушли. Странное чувство брошенности было у меня, но теперь я знаю, что никакая мать, даже имеющая железные нервы, не сможет смот­реть на то, что будут делать с ее дочерью, а особен­но слышать ее крики. Она знает, о чем идет речь, потому что сама прошла через это, и, когда прика­саются к ее ребенку, сердце матери плачет снова. Однако она принимает это, потому что таков обы­чай и потому что она уверена в том, что варварский ритуал, якобы очищающий, чтобы получить право молиться, нужен, чтобы вступить в брак девствен­ной и быть верной женой.

Возмутительно вовлекать африканских женщин в ритуал, который не имеет ни малейшего отноше­ния к религии. В наших странах Черной Африки «вырезание» практикуют как анимисты, христиане и мусульмане, так и евреи. Истоки традиции в дале­ком прошлом, еще до прихода сюда мусульманской религии. Мужчины хотели этого по нескольким причинам: они пытались укрепить свою власть, хотели быть уверенными, что их жены не уйдут к дру­гим мужчинам, а мужчины из вражеских племен не будут насиловать их жен. Другие объяснения, еще более абсурдные, состояли в том, что женские поло­вые органы — якобы грязные, дьявольские, а кли­тор, тоже дьявольский, способен при соприкоснове­нии с головкой рождающегося ребенка обречь его на невесть какое несчастье и даже на смерть. Неко­торые думали, что эта ложная копия маленького пе­ниса наводила тень на мужскую силу.

Но только желание доминировать было настоя­щей причиной. И женщин подвергали экзекуции, поскольку не могло быть и речи о том, чтобы «ви­деть» или «прикасаться» к этой интимной части женской природы.

В семь лет я не имею представления, как и дру­гие девочки моего возраста, что у меня есть клитор и чему он служит, Я никогда его не замечала и больше никогда не увижу. Единственное, о чем я думаю этим утром, — о предстоящей невыносимой боли, о которой до меня доходили какие-то слухи, но которая, как мне казалось тогда, не затронет ме­ня. Я вспоминала, как чья-то мама или бабушка уг­рожала какому-нибудь маленькому непослушному мальчику, держа в руках нож или ножницы, доста­вала его маленький «аппендикс» и кричала страш­ные для него слова: «Если ты не будешь слушаться, я тебе его отрежу!» Мальчишка всегда удирал от этой «угрозы кастрации», видимо, вспоминая боль и мучения. Однако, испытав их однажды, он не будет страдать позже: в его случае речь идет о тради­ции исключительно гигиенической.

Но я видела девочек, идущих странной поход­кой, точно гуси, садящихся с трудом и плачущих в течение двух или трех дней, а иногда и целой неде­ли. Тогда я чувствовала себя защищенной, потому что была еще маленькой.

В далеком тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году я не знала, что будет представлять для меня в будущем этот кровоточащий интимный порез. Он поведет меня, однако, по длинному пути трудной, а иногда и горькой жизни, до Организации Объеди­ненных Наций, куда я попаду в две тысячи пятом году.

Мое сердце начинает бешено колотиться. Нас пытаются убедить, что не нужно плакать, когда происходит «очищение». Нужно быть мужествен­ными. Бабушки прекрасно понимают, что мы еще маленькие и обязательно будем кричать и плакать, но они не говорят о боли. Они объясняют: «Это длится недолго, тебе будет больно совсем чуть-чуть, но после все закончится, поэтому будь сильной».

Рядом с нами нет ни одного мужчины. Они в ме­чети или в поле до наступления большой жары. Нет никого, у кого я могла бы укрыться, а главное, мое­го дедушки. В ту эпоху традиции в деревне были еще сильны, и нашим мамам и бабушкам нужно было проделать это с нами. И точка. Они не задава­ли никаких вопросов. К примеру, о том, нужно ли делать это, живя в городе, или о том, что происходит в других домах, у других этнических групп. На нашей улице было только две семьи, практикую­щих «вырезание»: та, что приехала из Казаманса, семья мандингов, и наша — соннике. Жившие по­одаль тикулеры и бамбара тоже соблюдали тради­ции. Родители собирались выдать нас позднее за­муж за кузенов из нашей же семьи. Им нужны бы­ли настоящие жены сонинке, традиционные. Никто не думал, что однажды появятся смешанные браки между разными этническими группами.

Сонинке, серер, пеул, бамбара и тукулеры — эт­носы, перекочевавшие из деревни в город. И в каж­дой такой семье родители прилагают все усилия для того, чтобы не забыть родную деревню и пере­дать обычаи детям. Там много хороших традиций, но эта ужасающая.

Девочки застывают от страха до такой степени, что могут, вероятно, описаться. Но ни одна не пы­тается сбежать — это немыслимо. Даже если мы продолжаем искать того, кто может увести нас от­сюда. Таким человеком мог бы быть дедушка... Если бы осознавал всю серьезность происходящего, он мог бы вмешаться. Но я не думаю, что он был в кур­се событий. Женщины обвиняют мужчин в подстре­кательстве, однако во многих деревнях ничего им не говорят, кроме тех случаев, когда «вырезание» становится коллективным и вся деревня знает об этом. В больших городах подобное совершается до­ма, и даже тайно, чтобы соседи не знали. Моего па­пы рядом не было, никто не спрашивал ни его мнения, ни мнения дедушки по материнской линии. Это женские дела, и мы должны стать такими же, как матери и бабушки.

Они развернули два больших мата, один — пе­ред дверью в комнату, другой — у входа в душевую. Комната напоминает все другие комнаты матерей семейств: большая кровать, маленький буфет и же­лезный сундук, где хранится добро каждой женщи­ны. В комнате дверь, ведущая в небольшую душе­вую, в ней отверстие в цементном полу и кувшин с водой, здесь же кладовая для хранения продуктов. Другая одежда, предназначенная нам, разложена на кровати. Я уже не помню, кого из нас позвали первой, настолько мне было страшно. Мы хотели посмотреть, что будет происходить, но бабушки нам это строго запретили:

— Отойди оттуда! Иди сядь! Сядь на пол. Мы не вправе смотреть, что делают с другими. В комнате три или четыре женщины и одна малень­кая девочка. У меня полились слезы. Нас было че­тыре или пять, ждущих своей очереди. Я сижу на пороге с вытянутыми ногами, дрожа и сжимаясь всем телом от криков других.

Наконец настает и мой черед. Две женщины вводят меня в комнату. Одна сзади держит мою го­лову и всем весом своего тела давит мне на плечи, чтобы я не шевелилась; другая, раздвинув мои но­ги, держит меня за колени. Иногда, если девочка рослая и сильная, нужно больше женщин, чтобы утихомирить ее.

У дамы, делающей процедуру, для каждой из де­вочек свое лезвие, специально купленное матерью. Дама со всей силы тянет пальцами маленький кусо­чек плоти и отрезает его, как если бы рубила на ку­ски мясо зебу. К несчастью, она не в состоянии сде­лать это одним движением. Ей приходится кром­сать.

Мои вопли до сих пор звенят у меня в ушах.

Я плакала, кричала:

— Я расскажу об этом отцу, расскажу дедушке Кизиме! Кизима, Кизима, Кизима, приди скорей, они убьют меня, приди за мной, они убьют меня, приди... Ай! Приходи! Баба, баба, где ты, баба? Ког­да папа придет, он вас всех убьет, он убьет вас...

Женщина режет, кромсает и насмехается со спо­койной улыбкой, как бы говоря: «Ну да, когда твой папа придет, он убьет меня, это правда».

Я зову на помощь всю мою семью, дедушку, папу и маму тоже, мне нужно что-то делать, надо кри­чать о моем протесте против несправедливости. У меня закрыты глаза, я не хочу смотреть, не хочу видеть, как эта женщина изувечивает меня.

Кровь брызжет ей в лицо. Боль, которую невоз­можно описать, не похожа ни на какую другую, будто мне вытаскивают кишки, будто в голове бьет молот. Через несколько минут я уже не чувствую боли внизу, она во всем моем теле, внезапно став­шем пристанищем для голодной крысы или армии мышей. Боль пронизывает все — от головы до пят, проходя через живот.

У меня начинался обморок, когда одна из жен­щин плеснула мне на лицо холодной воды, чтобы смыть прыснувшую на него кровь. Это помешало мне потерять сознание. В этот момент я думала, что умру, что я уже мертва. И на самом деле я больше не чувствовала своего тела, только ужасное содро­гание всех нервов внутри и тяжесть в голове, кото­рая, как мне казалось, могла лопнуть.

В течение целых пяти минут эта женщина режет, кромсает, тянет, а потом снова проделывает это, чтобы быть уверенной в том, что все «очистила». Я слышу словно далекую молитву:

— Успокойся, все почти закончилось, ты мужест­венная девочка... Успокойся... Не шевелись... Чем больше ты двигаешься, тем больнее тебе будет.

Закончив кромсать, она стала вытирать стекаю­щую кровь лоскутом ткани, намоченным в теплой воде. Мне сказали позже, что она добавляет в нее продукт своего собственного производства, навер­ное что-то дезинфицирующее. Потом она смазыва­ет рану маслом karite, разбавленным черной сажей, чтобы избежать инфекций, но ни до, ни во время операции никто ничего не объясняет.

Когда все закончилось, мне сказали:

— Теперь вставай!

Мне помогают подняться, поскольку я почти не чувствую ног. Я ощущаю боль только в голове, где яростно стучит молот, и больше нигде. Мое тело разрубили на две части.

Я ненавидела ту женщину, а она уже приближа­лась с лезвием к другой девочке, чтобы причинить ей такую же боль.

Бабушки занялись мною, вытерли новой тканью и надели набедренную повязку. Поскольку я не мо­гу идти, они несут меня на доске и кладут на мат ря­дом с другими, уже «вырезанными» девочками, ко­торые все еще плачут. И я тоже плачу, в то время как следующая в ужасе занимает мое место в ком­нате пыток.

Это боль, которую я никогда не могла описать. Я не испытывала ничего более мучительного в своей жизни. Я рожала, страдала почечными коликами, — нет схожих болей. Но в тот день я думала, что засну и никогда не проснусь, настолько сильной была боль. Насилие, совершенное над моим детским те­лом, было непостижимо для меня. Никто ни о чем не предупредил меня — ни старшие сестры, ни взрос­лые подруги, никто. Произошедшее было еще более несправедливым и жестоким, потому что не имело никакого объяснения. За что меня наказали? Эта штука, которую мне отрезали лезвием для бритья, чему она служила? Почему ее убрали, если я роди­лась с ней? Я, наверное, носила в себе зло, что-то дья­вольское, если нужно было избавиться от этого, что­бы получить право молиться Богу? Непонятно.

Мы оставались распластанными на мате, пока последняя не рухнула на него, плача. Когда дама закончила свое дело и «вырезала» всех, женщины, перед тем как выйти из комнаты пыток, отмыли ее от крови «очищенных». Тогда мамы и бабушки пришли, чтобы утешить нас:

— Перестань плакать, ты сильная, так не плачут. Даже если тебе больно, нужно быть мужественной, потому что все кончено, все позади... Перестань плакать.

Но мы не можем перестать. Плакать необходи­мо — это наша единственная защита.

И мальчишки из соседских домов смотрят на нас молча, ошеломленные следами крови и слез у по­друг по игре.

Я знала женщину, «вырезавшую» меня. Она жива и сегодня. Бабушке Нионту из касты кузнецов было столько же лет, сколько и моим бабушкам, она ходи­ла на рынок в тот же час, что и они, и регулярно встречалась с ними в качестве женщины из касты, преданной нашей семье. Жена кузнеца, она была от­ветственна за «вырезание» девочек, а ее муж — за обрезание мальчиков. Так в то время эта традиция перешла из деревни в город и добралась до второго по значимости крупного города в стране — Тьеса.

Бабушка Нионту вернулась в тот же вечер для ухода за нами, потом пришла на следующий день. И так каждое последующее утро. В первый день бы­ла нестерпимая боль. Я лежу, не способная повер­нуться ни влево, ни вправо, только на попе, помогая себе руками, чтобы немного приподняться и попы­таться облегчить боль. Но ничего не помогает. По­требность мочиться, тогда как ты не можешь сделать этого, — еще одно мучение. Никакое утешение не помогает. Наш традиционный завтрак — лак, отвар из проса и кислого молока, — сделан в нашу честь. Но ни одна из нас не может проглотить ни крошки. Не воодушевляет нас даже танец одной из бабушек, которая хлопает в ладоши с прибаутками, чтобы воспеть нашу храбрость. Какую храбрость? У меня ее не было и не могло быть. А в это время мамы, те­тушки и бабушки дарят нашей «вырезальщице» ли­бо ткань, рис, овес или бубу, либо мелкую банкноту. В час обеда я поняла, что, для того чтобы отме­тить событие, были зарезаны один или два барана. Значит, мужчины знали об экзекуции. И вслед за тем, как нам поднесли блюдо, которое мы были не в состоянии есть, я увидела празднующую семью.

Я почти два дня ничего не ела. Только к вечеру второго дня нам дали немного супа, который дол­жен был облегчить боль. А еще нужно было пить воду из-за жары. Свежая вода облегчала состояние на две или три секунды.

Процедуры по уходу очень болезненны. Кровь запекается, и дама соскребает ее лезвием. Промыва­ние облегчает наши страдания, но надо сначала, чтобы она дергала, скребла этой проклятой брит­вой. И я не могу заснуть, лежу с раздвинутыми но­гами — инстинктивно боюсь их соединить, чтобы не вызвать боль. Вокруг все пытаются успокоить нас, но ничего не выходит. Только вода спасает, хо­чется погрузиться в нее, но это невозможно, по­скольку шрам еще не зарубцевался.

— Приподнимись и попробуй походить.

Это невозможно, я отказываюсь. Я не перестаю плакату погружаюсь в дремоту от усталости и от­чаяния, оттого что никто не пришел спасти меня. Вечером меня заставляют встать, чтобы спать в ком­нате с другими — десятком калек, растянувшихся на мате с раздвинутыми ногами. Никто не разгова­ривает, кажется, что свинцовые оковы сковали на­ше радостное детство. У каждой своя боль, похо­жая, конечно, на ту, что испытывает другая, но не­известно, перенесла ли она ее так же. Может, я не такая мужественная, как остальные.

В моем сознании все как в тумане. Я не знаю, кого обвинять в том, что произошло. Даму, которую я возненавидела? Моих родителей? Тетушек? Бабу­шек и дедушек? Мне кажется, я виню всех. Я обиже­на на весь мир. Когда я поняла, что ожидает меня, очень испугалась, но не думала, что это будет на­столько страшно. Я не знала, что будут вырезать так глубоко и что боль будет такой интенсивной и продлится несколько дней, пока не начнет ослабе­вать. Бабушки принесли настойку из трав, чтобы смочить наши лбы, и горячий бульон.

Дни идут, и боль понемногу проходит, но психо­логически все еще тяжело. Спустя четыре дня фи­зически уже легче, но по-прежнему болит голова. Она раскалывается изнутри, будто скоро лопнет. Может, оттого, что я не могла повернуться с одного бока на другой, растянувшись на матрасе, или отто­го, что не могла мочиться два дня. Это было самое тяжелое. Бабушки объяснили нам, что чем больше мы терпим и не ходим в туалет, тем больнее нам бу­дет. Они правы, но нужно суметь это сделать. И мне страшно, потому что первая попробовавшая помо­читься так кричала, будто ее снова резали. После этого другие терпели. Некоторые были более муже­ственными и «освободились» в тот же вечер. Я смог­ла решиться только через два дня, мне было очень больно. Я снова кричала и плакала...

Неделя ухода — регулярная обработка раны, утром и вечером с маслом kariteи растолченными травами с такими же загадочными названиями, как и слова женщины, бормочущей что-то себе под нос во время применения этой черной, словно пепел, микстуры. Ее причитания, перемежающие­ся молитвой, предназначены для отдаления от нас дурного рока и призваны помочь нам выздоро­веть. И мы верим в это, даже если ничего не пони­маем. Женщина «промывает мне мозги», бормоча слова, известные только ей. Как только кровь пере­станет течь — я окажусь в безопасности от дурно­го глаза.

Постепенно появляются дедушка и другие муж­чины. Я полагаю, они услышали, что крики и плач прекращаются. Помню дедушку, кладущего руку мне на голову и читающего молитву в течение не­скольких минут. Никакого другого утешения.

Но я ничего не говорю ему. Я больше не зову его на помощь, все закончилось, горе прошло. Однако его взгляд был не таким, как в безоблачные дни. Когда я снова думаю об этом, то говорю себе, что, может, он был грустен в тот день... Дедушка ничего не мог сделать: запретить женщинам ритуал, через который прошли они сами, было невозможно.

Ничего не поделаешь, приходится верить жен­щинам.

— Скоро ты все забудешь, сможешь ходить и бе­гать, как раньше.

Однажды, когда боль пройдет, все забудется. И именно так произошло через неделю. Что-то окончательно изменилось во мне, но я не отдавала себе в этом отчета. Мне понадобилось время, чтобы осмелиться посмотреть на шрам. Вероятно, я про­сто боялась, к тому же это не в традициях, которым нас обучают женщины. Они учат мыть орган, о ко­тором мы знаем только то, что его необходимо дер­жать в чистоте. Никогда не надо забывать о нем из-за угрозы появления неприятного запаха. Матери часто повторяют это.

Три или четыре недели спустя, когда мои кузины уехали к себе в Дакар и каждая из них вернулась к прежней жизни, однажды, моясь, я решила посмот­реть, что же мне вырезали. Шрам стал уже жест­ким. Я слегка коснулась его рукой, потому что бы­ло еще больно, и предположила, что именно там что-то отрезали. Но что?

В течение примерно полутора месяцев я чувство­вала боль, словно у меня внутри был бутон и он ни­как не мог распуститься. Потом я вовсе перестала думать об этом и даже не задавала вопросов. Я не задавала их и самой себе. Бабушки были правы, это забывается. Никто не предупреждает нас, что наша будущая жизнь женщины окажется не такой, как у других.

Однажды дама из нашего квартала, которая при­надлежала к касте волоф, пришла в наш дом. Она путешествовала по Мали и хорошо знала местные обычаи. В тот день «вырезали» двоих моих малень­ких кузин. И я слышала, как дама говорила громко: — Вы, сонинке, продолжаете соблюдать варвар­ские обычаи? Вы остались дикими!

Она сказала это смеясь, будто шутила. Это в тра­дициях Африки. Так говорят, когда не хотят оби­деть собеседника. Я не придала тогда значения ее словам. И так продолжалось еще немало лет, пока я не начала понимать, что моя судьба женщины-сонинке брала свое начало оттуда, от этого интимно­го «вырезания», навсегда лишившего меня нор­мальной сексуальной жизни. Будто рос во мне неиз­вестный цветок, но ему было не суждено распуститься.

И среди нас, африканок, много тех, кто полагает, что это в порядке вещей. Превращение нас в жен­щин подчиняется лишь прихоти мужчин, которым остается только подобрать молодой, срезанный цве­ток и смотреть, как он вянет до времени.

В одном из уголков моей памяти я все еще сижу под манговым деревом у дома моих бабушек, там, где я была счастлива и физически невредима. Гото­вая стать подростком, затем женщиной. Готовая лю­бить, о чем я так мечтала... Мне этого не позволили.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

перейти в каталог файлов


связь с админом