Главная страница

Книга о верных и неверных женах Инаятуллах Канб.... Книга о верных и неверных женах Инаятуллах Канбу


НазваниеКнига о верных и неверных женах Инаятуллах Канбу
АнкорКнига о верных и неверных женах Инаятуллах Канб..
Дата01.05.2018
Размер0.6 Mb.
Формат файлаdocx
Имя файлаКнига о верных и неверных женах Инаятуллах Канб....docx
ТипКнига
#40145
страница1 из 25
Каталогeastbeauty

С этим файлом связано 86 файл(ов). Среди них: Абэ Кобо. Женщина в песках.docx, Над Курой, в теплых лесах.doc, Франциска Вульф Камни Фатимы.docx, Книга о верных и неверных женах Инаятуллах Канб....docx, Янычар и Мадина Лора Бекитт.docx и ещё 76 файл(а).
Показать все связанные файлы
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   25

Книга о верных и неверных женах Инаятуллах Канбу

«Бехар-е данеш» Инаятуллаха Канбу принадлежит к числу многочисленных произведений на персидском языке, которые с одинаковым правом могут быть отнесены к памятникам и персидской, и индийской культуры. «Бехар-е данеш» представляет собрание рассказов, притч и сказок, связанных в одно целое в так называемой «обрамленной» повести о любви принца Джахандар-султана и красавицы Бахравар-бану. Такое «рамочное» построение было широко распространено в повествовательной литературе древней Индии, откуда оно перешло в Иран и другие страны ислама.
Своеобразный арабский «декамерон»
Инаятуллах Канбу
Книга о верных и неверных женах
«БЕХАР-Е ДАНЕШ»
ПРЕДИСЛОВИЕ: "Образец «орнаментированной» прозы”

«Бехар-е данеш» Инаятуллаха Канбу принадлежит к числу многочисленных произведений на персидском языке, которые с одинаковым правом могут быть отнесены к памятникам и персидской, и индийской культуры.
Огромная литература на персидском языке, созданная в средневековой Индии, тесно связана с литературой Ирана и Средней Азии и представляет общее наследие народов этих стран. Большое влияние, которое оказывала древняя Индия на культуру народов Ирана, хорошо известно, и оживленные связи между обеими странами, отличающие средневековый период их истории, имеют длительную традицию и уходят своими корнями в глубь веков. Однако если в древности народы Ирана выступали обычно в роли восприемников высокоразвитой индийской культуры и наряду с арабами способствовали ее распространению в других странах, то в средние века положение изменилось. Вместе с армиями мусульманских завоевателей в Индию устремились не только иранские чиновники, но и ремесленники, купцы, строители, художники, поэты и литераторы. Иммиграция в Индию из Ирана и Средней Азии особенно усилилась во времена монгольского нашествия в XIII в. и никогда не прекращалась, вплоть до позднего средневековья. Важную роль в проникновении культуры ислама в Индию сыграла также оживленная морская торговля, которую арабы и персы с давних времен вели между портами Персидского залива и западного побережья Индии, В портовых городах Индии возникали довольно обширные персидские кварталы, и, таким образом, Южная Индия также оказалась в сфере экономических и культурных влияний Ирана.
Наибольшего оживления индийско-иранские связи достигли в эпоху так называемых Великих Моголов (XVI – XVIII вв.). Моголы поддерживали регулярные дипломатические сношения с правителями Ирана и Средней Азии и постоянно обменивались посольствами. Морская и сухопутная торговля между этими странами достигла невиданного доселе размаха. Источники сообщают, например, что в правление Джахангира (1605 – 1628) только в Кандагар ежегодно вывозилось из Индии более 14 тысяч вьюков с товарами, а в портовых городах было немало купцов, капиталы которых исчислялись миллионными суммами.
Персидский язык был официальным придворным языком, выходцы из Ирана занимали часто наиболее влиятельные должности при дворе и не раз выступали в роли воспитателей наследных принцев. Так, например, у Акбара (1556 – 1605) воспитателем был перс Мир Абд-ал-Латиф Казвини, который привил будущему государю любовь к персидской поэзии и прозе.
Но не только двор подвергся иранскому влиянию: персидские обычаи и вкусы довольно глубоко проникли и в более широкие слои индийского общества.
В средние века дворы крупных и мелких феодальных правителей часто превращались в литературные центры, ибо меценатство имело тогда большое значение для развития литературы. Великие Моголы и правители независимых и полузависимых мусульманских княжеств Индии могли тратить огромные средства на поощрение литераторов, которые воспевали их в стихах и прославляли в прозе; источники изобилуют описаниями щедрых даров, которые получали поэты за удачно написанные поэмы, остроумные экспромты и т. п. Вполне понятно, что многие литераторы стремились в поисках заработка, карьеры или славы попасть если не ко двору самого шаха, то хотя бы во дворцы вельмож и влиятельных сановников. Литературные собрания, на которых читались новые произведения, обсуждались достоинства того или иного поэта, разбирались наиболее удачные и свежие образы и т. п., были обычным явлением эпохи, о которой идет речь.
Литературная деятельность на персидском языке носила очень интенсивный и разнообразный характер, и в этот период в Индии были созданы произведения всех видов и жанров, которые представлены в литературе Ирана. Сотни поэтов, среди которых мы встречаем как выходцев из Ирана и Средней Азии, так и уроженцев Индии, писали стихи всех жанров, и произведения таких авторов, как Файзи, Назири, Урфи и Зухури, получили признание всюду, где персидский язык был распространен. Интерес к персидскому языку и потребности, связанные с его преподаванием в школах (медресе), привели к созданию многочисленных толковых персидских словарей – фархангов. Лучшие из таких фархангов по сей день являются ценными источниками не только для истории персидского языка, но и для изучения поэзии Индии и Ирана, так как в качестве иллюстративного материала в них использованы стихи различных поэтов обеих стран.
Широкое развитие получила историография, которая оказала большое влияние на язык и стиль произведений художественной прозы. К тому же авторы исторических сочинений нередко сами бывали поэтами, переводчиками и т. п.
Из сказанного вполне ясно, как велика была тогда роль литературы на персидском языке, здесь нет нужды перечислять все ее жанры. Необходимо, однако, отметить, что в создании этой литературы принимали участие не только выходцы из Ирана и Средней Азии или их потомки, но и коренные индийцы, и сюжеты, мотивы и образы, присущие древней индийской литературе, оказали большое влияние на произведения, написанные по-персидски.
Переводческая деятельность, которая никогда не замирала в средневековой Индии, в эпоху Великих Моголов приобрела значительный размах, и произведения санскритской литературы, переведенные или адаптированные по-персидски, исчисляются десятками. Среди них мы встречаем и научные книги – по математике, астрономии, медицине, – и религиозные, и эпические сказания, и обширные сборники народных рассказов, притч, сказок и басен. «Махабхарата» была переведена при Акбаре, «Рамаяна» переводилась несколько раз, прозой и стихами. Поэты, писавшие по-персидски, заимствовали из этих произведений не только отдельные образы и мотивы, но и значительные по размерам эпизоды, доставлявшие им темы для творчества. Для примера можно назвать хотя бы знаменитую поэму «Наль и Дамаянти» Файзи, сюжет которой заимствован из «Махабхараты».
Таким образом, литература, созданная на персидском языке в Индии, воплотила в себе различные влияния и представляет своеобразный синтез, в создании которого индийская культура сыграла значительную роль.
Приходится с сожалением сказать, что эта литература изучена в еще меньшей степени, чем литература персидская. Ей посвящено довольно много исследований, среди которых есть очень ценные работы, но большинство этих исследований носит все же предварительный характер, и мы до сих пор не располагаем авторитетным, обобщающим трудом, на оценки которого можно было бы положиться. И особенно плохо изучена литература как раз того периода, когда жил и творил автор настоящей книги.
Предки Инаятуллаха Канбу жили в Лахоре, городе, который, по отзывам европейских путешественников, не уступал тогда ни одному городу Азии или Европы по размерам, богатству и количеству населения. Сам Инаятуллах Канбу родился в Бурханпуре около 1606 г., во время правления Джахангира. Ограниченные сведения о жизни нашего автора, которыми мы располагаем, содержатся в историческом сочинении «Амал-е Салих», написанном в 1659 – 1660 гг. его младшим братом и учеником Мухаммадом Салихом Канбу. Мухаммад Салих сообщает, что Инаятуллах некоторое время занимал официальные должности в правление Шах-Джахана (1628 – 1658), но на склоне дней удалился от дел и вел аскетический образ жизни.
Биография Инаятуллаха Канбу помещена Мухаммадом Салихом в раздел жизнеописаний наиболее выдающихся мунши периода правления Шах-Джахана, и мы можем предположить, что наш автор какое-то время занимался составлением официальных посланий, состоя при губернаторе Лахора.
Мухаммад Салих очень высоко оценивает литературные таланты нашего автора и пишет, что Инаятуллах обладал глубокими познаниями в искусстве риторики и считался одним из корифеев среди пишущих так называемым «новым стилем». Из числа произведений Инаятуллаха Канбу Мухаммад Салих упоминает историческое сочинение, посвященное Шах-Джахану и названное автором «Тарих-е делгуша» (сохранилось в одной рукописи, находится в Англии), и «Бехар-е данеш». Мухаммад Салих считает, что оба эти сочинения написаны с большим вкусом, «чистой и мощной», как он выражается, прозой, изобилуют светлыми и новыми образами, проникнуты глубоким смыслом.
Он добавляет, что в «Бехар-е данеш» содержатся как «древние индийские сказки, переданные персидскими выражениями», так и новые рассказы, созданные самим автором[1].
Инаятуллах Канбу умер в Дели в 1671 г., в возрасте 65 лет. Вот те немногие сведения, которые дошли до нас.
«Бехар– е данеш» представляет собрание рассказов, притч и сказок, связанных в одно целое в так называемой «обрамленной» повести о любви принца Джахандар-султана и красавицы Бахравар-бану. Такое «рамочное» построение было широко распространено в повествовательной литературе древней Индии, откуда оно перешло в Иран и другие страны ислама. Советские читатели уже знакомы с этой формой по «Книге тысячи и одной ночи», «Калиле и Димне», «Синдбад-наме», «Шукасаптати» и другим сочинениям, переведенным на русский язык.
Высокая оценка, которую Мухаммад Салих дал сочинениям своего старшего брата, разделялась его современниками, и «Бехар-е данеш» очень быстро завоевало широкую популярность.
Значительное число рукописей, а впоследствии литографированных изданий и переизданий этого сочинения говорит о большом спросе, которым пользовалась книга. Но этого мало: «Бехар-е данеш» составляло предмет обязательного изучения в медресе уже в конце XVII в. наряду с «Анвар-е Сухайли» (переделка «Калилы и Димны») и таким шедевром персидской прозы, как «Голестан» Саади. О популярности этого произведения говорит и тот факт, что его неоднократно перерабатывали в XVIII и XIX вв. Так, известен поэтический парафраз «Бехар-е данеш», сделанный в форме месневи неким Хасаном Али Иззатом для знаменитого Типу-султана (1783 – 1799). В начале XIX в. некий Мухаммад Исмаил Мирза Джан-Тапиш, бухарец родом и известный поэт, пересказал «Бехар-е данеш» стихами на хиндустани. Известны и другие обработки этого сочинения.
Такая популярность произведения, написанного сложной, а с нашей точки зрения, подчас и вычурной прозой, требует объяснения. Прежде всего необходимо помнить, что эстетические нормы и представления индийцев и персов об оригинальности и новизне литературного произведения часто не совпадают о представлениями, утвердившимися за последние века в Европе. Так, например, для читателя или слушателя персидских стихов сюжет часто имеет гораздо меньшее значение, чем так называемая «ма'ни-йе бакр», т. е. свежая, новая, буквально «девственная мысль», которая содержится, как правило, в одном двустишии. Успех и оценка стихотворения зависели часто не столько от его общей формы и сюжета, сколько от таких «девственных мыслей» и новой, до того никем не примененной формы их выражения. Эти требования в какой-то мере прилагались и к прозе, чем отчасти и объясняются бесконечные обработки и переработки одних и тех же сюжетов, столь характерные для персидской литературы.
Среди многих востоковедов довольно широко распространено убеждение, будто усложненный, «орнаментированный» стиль получил распространение в персидской художественной прозе не ранее XIV в. На самом деле это не так, и уже в XII в. проза такого типа находилась в расцвете. В этом нас убеждают такие произведения, как «Марзбан-наме» Варавини и другая обработка того же сюжета ал-Малати, известная под названием «Раузат ал-укул», «Синдбад-наме» и ряд других, в том числе исторических, сочинений. В XIV в. в Иране появилось историческое сочинение, автор которого развил и усложнил стилевую манеру своих предшественников и довел ее до совершенства. Таково было мнение современников автора и их потомков на протяжении нескольких веков, но европейцы судили иначе. Дело в том, что сочинение, о котором идет речь, написанное поэтом и историком Шихаб ад-Дином Вассафом, представляло собой историю Ирана конца XIII – начала XIV в. и для европейских ученых, познакомившихся с ним в XIX в., этот труд был главным образом историческим источником. Историка интересуют прежде всего факты, и труд Вассафа такие факты содержал, но, по общему мнению историков, был написан в стиле настолько изысканном, что его было трудно понять, и рассказы о событиях тонули «в невразумительной напыщенности». Историки были по-своему правы, но, к сожалению, к этой оценке присоединились и литературоведы, и с тех пор она стала прилагаться к очень многим прозаическим произведениям на персидском языке, порой вовсе без достаточных оснований.
Как показал талантливый советский иранист-литературовед К. И. Чайкин, труд Вассафа «носит следы усиленной и напряженной работы над языком своего сочинения, с целью добиться единства стиля – создать произведение, которое целиком имело бы характер торжественный, приподнятый, все, с начала до конца являлось бы образцом парадного приподнятого стиля, со всеми его отличительными чертами и особенностями, частично или целиком, но на более мелких формах явленными в сочинениях предшественников и старших современников»[2].
Труд Вассафа на долгие годы стал объектом для подражания, и последователи старались превзойти своего предшественника, преступая при этом подчас границы хорошего вкуса и меры. Проза такого стиля оказала большое влияние на авторов, писавших в Индии, и получила там большое распространение.
Персидская повествовательная проза Индии претерпела также влияние эпистолярного стиля, присущего официальной переписке (так называемой инша), которую вели между собой восточные правители. Составители таких посланий назывались мунши; обычно они были литераторами, и должность эта считалась очень ответственной. Язык и стиль их посланий должны были возвеличивать государя, от имени которого они писали, а потому послания составлялись по всем правилам риторики, торжественным слогом, были насыщены намеками, иносказаниями и т. п.
Особенности, присущие этим двум стилям, отчетливо выступают в прозе Инаятуллаха Канбу, который был и мунши, и историком. Музыкальная виртуозность этой прозы, неисчерпаемый блеск ее образов, игра слов, каламбуры, иносказания и т. п. могут быть по достоинству оценены только в оригинале и с трудом поддаются переводу.
Переводчик подобных произведений попадает в очень трудное положение: либо он должен рассчитывать на читателей, знакомых с индийско-персидской культурой, либо ему приходится перегружать свой перевод различными примечаниями и комментариями.
С такой же проблемой, между прочим, сталкивается и переводчик европейских сочинений на персидский язык. Вот что писал известный советский иранист Ю. Н. Марр, который посетил Иран в 20-е годы нашего века: «Моя попытка познакомить небольшой круг подготовленных персов с нашими авторами не увенчалась успехом. Я начал с Пушкина, с его „Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон“… Слова „жертва“, „Аполлон“ были совершенно непонятны; „широкошумные“ дубравы были поняты как аллея или роща, в которой прогуливается много народу, отчего и шум; „берега пустынных вод“ совсем не выходили, потому что в Персии где вода, там и жизнь, и люди, и местность отнюдь не пустынна»[3].
Все это необходимо учитывать нашим читателям при чтении переводов с восточных языков.
Первый европейский перевод «Бехар-е данеш» был опубликован в 1768 г. в Лондоне А. Доу, который перевел на английский язык лишь часть произведения, и, по обыкновению многих переводчиков того времени, «улучшил» оригинал вставками собственного сочинения. В 1799 г. в Англии вышел второй перевод «Бехар-е данеш», в котором были опущены шесть вставных рассказов. Этот английский перевод Джонатана Скотта послужил оригиналом для немецкого перевода Хартманна и французского перевода Лескалье, изданных в начале XIX в. Публикуемый перевод – первый перевод «Бехар-е данеш» на русский язык.
Переводчик старался как можно полнее передать отмеченные выше особенности оригинала. К сожалению, этого не всегда удается достичь, не прибегая к примечаниям. К изданию прилагаются «Примечания», в которых разъяснены отдельные места текста и указаны основные источники встречающихся в «Бехар-е данеш» цитат, и краткий «Словарь непереведенных терминов и слов, собственных имен и географических названий». «Примечания» и «Словарь» рассчитаны на неспециалистов и не исчерпывают всех значений толкуемых в них терминов, понятий и т. п.; они составлены с целью облегчить читателям понимание непривычных и несвойственных русской и европейской литературам образов, которыми изобилует сочинение Инаятуллаха Канбу.
Ю. Борщевский

О том, как была сочинена эта книга, которая для разума благодатна, как дождливая весна для базиликов

Да будет известно возвышенным мужам, садовникам в саду наук, знаний и слова, что однажды в пору наслаждений и веселия, радостей и утех, когда цветы на земле, подобные звездам на небе, от щедрости творца зеленели, словно небесный свод, когда лужайки обилием роз вызывали зависть Плеяд, я по просьбе своих друзей отправился в степь и увидел, как туча-кравчий по обычаю благородных людей напоила зеленых обитателей земли влагой. А скромница-земля, будто опьяневшая от воды, стала показывать то, что таилось внутри, как это обычно бывает с людьми нежной натуры. Весна-художник разукрасила ветви, талантливый живописец убрал цветники разнообразными узорами, утренний ветерок, подобно машшате, нарядил невест в садах, деревья на лугах испили ночной росы, весенний ветер напоил розы мускусным ароматом, девицы-травы своей чудной красой затмили красавиц Халлуха и Наушада. Среди зеленых лужаек река казалась Млечным Путем, красильщик-весна покрасила гиацинты, тюльпаны и розы в садах киноварью, пташки над изумрудной равниной заливались, словно ученики, нараспев повторяющие свой урок. Соловей, узрев в саду пурпурную одежду розы, запел на тысячу ладов, а кравчий-время щедро разливал вино в погребке весны. От дуновения ветерка молодая трава колыхалась словно волнующееся море, лепестки базиликов и гиацинтов наполнились мускусным ароматом, уста газелей покраснели от лепестков аргувана, а лепестки тюльпанов заалели, будто коралл или клюв попугая.
Прелесть весенней зелени, сладостные голоса птиц, хмельные воды ручьев, смеющиеся голоса куропаток, пляски газелей с лиловыми копытцами, павлины, блистающие пестрыми хвостами, – все это оказало на меня такое впечатление, что мое сердце, сжавшееся, словно бутон, вдруг расцвело, как роза, и чаша желания переполнилась вином наслаждения. Все сердца были пленены теми райскими розовыми лужайками, и завязалась непринужденная беседа, натянутость, сковывающая обычно людей незнакомых, прошла. Одних моих спутников – поклонников красоты и трелей соловья, пленил аромат роз и гиацинтов. Они то пили упоительный напиток из чаши тюльпана, то наслаждались ланитами жасминов и роз. А другие, которые стремились к познанию смысла жизни, увидев совершенство природы, признали мастерство художника-творца и стали вкушать нектар божественной истины. Подобно суфиям, от трелей певцов лужаек они стали плясать в экстазе [4]. Словом, каждый в меру своей природы был пьян от созерцания красоты тех невест, взращенных весною в неге. Все слушали упоительные мелодии и трели, отринув от себя заботы. Когда кипарисы и лилии пришли в такой восторг, что готовы были бросать вверх шапки, к нам подошел грациозной и легкой походкой, мерно покачиваясь, один юный и прекрасный брахман. Пред алтарем его бровей преклоняли колени кумиры, аскеты готовы были повязать его благоухающие кудри вместо зуннара, в розы его ланит были влюблены ивы с лужайки, лилии всеми десятью языками своими пели славу его локонам, вокруг алых щек его змеями вились кудри, от зависти к ясной луне его лика солнце в изнеможении клонилось к земле, его прекрасные персты, даже окрашенные хной, казались белоснежной рукой Мусы, жемчужные зубы его в рубиновых устах казались Плеядами на утренней заре, а алмаз от зависти к ним терял блеск, чело было озарено светом разума, и лицо излучало мудрость, словно солнце, стан был подобен стройному побегу, а лик его напоминал полную луну, омытую в водах семи ручьев. Легкой походкой он напоминал горную куропатку; распрямляясь, он затмевал кипарис на лужайке.
Он подсел к нам, и мы все вскрикнули от изумления. Мои друзья, поглощенные созерцанием роз и базиликов, разом побросали кисти, которыми они рисовали стройных красавиц лужайки, и обратили взоры к этому юному побегу в саду любви, и окружили его, словно ореол месяц. А прекрасный и стройный юноша открыл рот, подобный источнику живой воды, и осыпал собеседников жемчужинами глубокомыслия, – то есть по обычаю мудрецов и тех, кто познал тайны, стал говорить приятные слова. Он начал свою речь так:
– Восхищаться ароматом роз и базиликов, наслаждаться внешней красотой – все это не в обычаях мудрецов, ибо роза не цветет больше недели, красота щек и иная бренная краса подвластна времени. Не подобает разумным мужам отдавать сердце тому, кто непостоянен, и уповать на свидание с тем, что преходяще, ибо такое поведение нельзя назвать похвальным.
Затем он рассказал эту удивительную повесть, это подобное саду повествование, в котором цветут розы глубоких мыслей, рассыпая слова, будто рубины из рудника, и заключил:
– На свете не может быть книги-сада пленительнее и прекраснее, чем кущи этого индийского алоэ, сожженного на огне персидского языка, дабы он источал аромат глубоких мыслей и аромат этот распространился в обществе любителей слова. И нет сомнения в том, что десница осени никогда не повредит этому цветнику глубоких мыслей, а губительный самум пустыни не достигнет этой лужайки.
Когда эти мудрые слова осели в моем сознании, когда эти сладостные речи запечатлелись на скрижали сердца, то я, нижайший раб Инаятуллах, который всего лишь собирает колосья на гумне мастеров слова [5], подбирает остатки с пиршественного стола разума и получает дары за службу мужам науки, по совету того сияющего ясного месяца высыпал из полы сорванные розы и приступил к украшению лужаек в цветнике знания. Красочность выражений и изящность оборотов я заимствовал у розоподобных щек и стройного стана того прекрасного и статного кумира. Ясность мыслей и соразмерность метафор я взял взаймы у его сладостных уст и совершенного тела. Словно машшате, я завил волшебные кудри своих слов и заставил их красоваться перед моими друзьями. И поскольку тюльпаны и столистники мыслей и розы изложения расцвели на лужайке в пленительном и прелестном саду, то я назвал книгу «Бехаре данеш» («Храм познания»), так как это – радующий душу сад и утоляющий духовную жажду родник. Каждая страница ее – лужайка цветника, где в любом уголке распускаются розы глубоких мыслей. Каждая фраза этой книги – розарий, в тени кустов которого покоятся красавицы-слова под благоухающими покрывалами. Когда обладатели совершенного разума и благословенные мужи, искатели истины, взращенные на справедливости и наделенные Аллахом способностью познавать сущность вещей, ступят в этот цветник глубоких мыслей, когда их сердца насладятся лицезрением этих дев – слов, то я надеюсь, что они не будут придираться к недостаткам и обратят внимание на достоинства книги. Если же иногда и заметят ошибку или погрешность, то пусть исправят ее сообразно со своей благородной натурой. И пусть они не порицают меня, подобно низким глупцам и мерзким дуракам, и не нападают на меня, словно барс на серну, пусть они не придираются ко мне. Ведь всем известно, что художник, природа которого соответствует словам: «Человек создан слабым» [6], не в состоянии создать изображение без изъянов при помощи калама – обрезка тростника. Ведь слуги, убирающие стол и скатерть слов и знания, хорошо знают, сколько нужно выстрадать душе и уму, чтобы придать словам соразмерность и смысл. Пока мастер слова не ударит сто раз секирой мысли по сердцу, пока он не просверлит свою печень насквозь алмазом мысли, он не извлечет слово-рубин, которое могло бы понравиться тем, кто любит замысловатое и понимает глубокое. Пока тысячу раз не нырнешь в безбрежное море мысли, в руки не попадет царственный жемчуг, достойный похвалы тех, кто украшает трон разума. Хотя несколько черепков, которые предлагаю я, нахлебник мужей учености и совершенства, недостойны внимания и стольких разглагольствований, тем не менее я дрожу как осиновый лист перед теми, кто враждебен мне и не знает справедливости, кто по бесталанности сделал занятием своим порицание, хотя сам не может отличить игольное ушко от Тира, а Тир – от Утарида [7]. Поэтому я прибегаю к защите и покровительству тех, кто справедлив, кто способен отличать дурное от хорошего, кто измерил шагами мысли долы и высоты разума и изведал глубокие размышления. В предисловии же я решил высказать свою просьбу, исправить замеченные погрешности. Уповаю, что в силу своего благородства и великодушия читатели соизволят обратить на это свое внимание и запомнят вступление, в котором выражена конечная цель книги.

Начало повествования о том, как родился Джахандар-Султан – кипарис на берегу ручья царственности

Волшебники, владеющие сокровищницей тайн и постигшие сокровенные имена [8], переписали эти новые страницы из древних свитков, а потом привели их в такое состояние.
В давно минувшие времена в обширной и цветущей, подобной раю стране Хиндустан жил некий венценосец, который, словно озаряющее мир солнце, украсил всю поверхность земную своей властью. Он озарял ночные покои земли лучами справедливости и был настолько возвеличен судьбой, что в гордости попирал пятой Фаркдан, а на всех прочих властителей тронов взирал свысока, как на сидящих в глубокой яме. Сам бирюзовый небосвод, казалось, носил в ушах серьги покорности ему [9]. Судьба вручила ему власть над пегим конем времени [10], а счастье, как раб, приникло челом к его порогу.
Но в его покоях не было светоча, который озарял бы надеждой, у пальмы его существования не было плода, который сообщает жизни радость. Поэтому он постоянно сидел в кругу скорби и вечно просил святых мужей помолиться за него, а по ночам сам обращал свои молитвы к чертогу Аллаха.
И вот наконец, после долгих молитв благословенных дервишей, их полуночных и утренних бдений, в цветнике его надежды выросла роза, пальма его упований принесла плод, домик его сердца озарился светочем счастья, ночь страданий сменилась для него утром благоденствия. Иными словами, на горизонте неба царствования взошло в полном великолепии и блеске новое светило и озарило своими лучами надежды отца и чаяния народа. Падишах из благодарности за такой великий дар приложился челом к земле, восславил бога, велел раздать большие сокровища, так что все подданные его страны разбогатели, а бедняки и нищие избавились от нищеты и нужды.
Эту жемчужину из великого моря нарекли в добрый час Джахандар-султаном, и отец приставил к нему кормилицу, удачливую и любимую небом. Когда ребенку исполнилось четыре года и четыре месяца, его, по обычаю мусульманских стран, отдали для совершенствования ума к ученому наставнику, а для должного воспитания его возвышенной натуры к нему прикрепили еще много мудрых и ученых мужей. Шахзаде учили управлять государством, царствовать, покорять страны и вести войны.
Поскольку всемогущий Аллах в первый день творения наделил избранных талантами и способностями, то Джахандар-султан к четырнадцати годам в совершенстве владел всеми науками, был прекрасно воспитан, благороден, великодушен, терпелив, щедр, он был проникнут высокими стремлениями и помыслами, скромен, умел вести беседу, обладал мощью тела и силой духа, твердостью характера и прекрасным телосложением, красивой наружностью, соразмерностью членов, красноречием и прославился этими качествами по всему свету.

Джахандар-султан отправляется на охоту и ловит сладкоголосого попугая

Шахзаде по зову своей августейшей природы и в силу врожденного благородства пристрастился охотиться [11], в душе его укоренилась склонность к ловитве, так что он проводил большую часть своего времени в охотничьих угодьях. И вот однажды он сел, как обычно, на быстроногого гнедого коня и отправился со своими приближенными поохотиться на диких зверей степей и вольных птиц неба, выпустил на все стороны ловчих зверей. Быстрокрылый белый сокол взвился вверх и поймал куропатку и перепелку, а кречет, белые и черные перья которого напоминали глаза красавиц, когтями ресниц, пленяющих сердца влюбленных, взлетел и стал ловить фазанов, выпустив когти. Гепард, двухцветный, как день и ночь, быстрый, как молния, окропил свои когти кровью диких коз и быков, показал свою ловкость и хищность в ловле газелей. Гончая с острыми когтями настигала онагров и оленей внезапно, словно смерть, и бросала их на землю бездыханными.
Когда златокрылый сокол небосвода высоко поднялся над изумрудной степью неба, жара усилилась, и Джахандар-султану, который был взлелеян под сенью счастья, стало невмоготу от зноя, и он приказал возвращаться во дворец. На обратном пути он увидел цветущий прекрасный сад. Кипарисы и пальмы в нем, словно влюбленные, стояли плечом к плечу; гиацинты и розы, словно новобрачные, сплетались в объятиях; вода казалась изумрудной от склонившихся над ней трав, щебетание птиц над розами звучало слаще мелодий арфы, отовсюду слышалось пение, а воркующие серые горлинки напоминали каландаров в рубищах, предающихся своим радениям [12].
Джахандар был пленен великолепием сада, свежестью роз и базиликов, он залюбовался цветами; подобный распустившемуся бутону розы, горделивому кипарису, вошел он в сад и стал бродить там. В каждом уголке сада видел он гиацинты, склонившиеся к розам, желтые нарциссы, на головы которых были возложены инкрустированные венцы, под каждым кустом соловьи, словно жрецы в храме, заливались жалобными трелями, на каждой ветви качалась горлинка и пела печально, словно дервиш. А на берегу ручья сидел юноша, подобный стройному кипарису. Под его томным взглядом пихта теряла сознание, а пальма готова была отдать жизнь за его сладостную улыбку, словно Фархад за Ширин [13], его чарующие нарциссы [14] приводили в восторг соловьев на лужайке, а его по-весеннему радостное лицо вызывало зависть роз в цветниках. В руках у него был букет роз. Томным голосом, который вызвал бы зависть самого Накисы и заставил бы устыдиться Барбада, он запел любовную песню. А с тем юношей был попугай, который, словно уединившийся от людей суфий, сидел в железной клетке. На нем было кольцо, как цепи на аскете, он, словно обитатели рая, носил зеленые одеяния [15] и вел разумные речи подобно мудрецам. Это была птица, которая затмила мудростью удода Сулеймана и позаимствовала сахар речей из сладостных уст гурий. Зеленокрылый ангел среди птиц, он был заглавным листом [16] всех сладкоречивых попугаев, утвердивших знамя красноречия над всеми птицами мира, а научился он добрым деяниям у облаченных в зеленые одежды обитателей райских садов.
Красота юноши и его чарующее пение изумили Джахандара, он подошел поближе к незнакомцу и приветствовал его. Но юноша был так поглощен пением, что не обратил на Джахандара никакого внимания и даже не ответил на его приветствие. Зато мудрый попугай заметил, что от пренебрежения, проявленного его хозяином, на челе Джахандара обозначились приметы гнева. Он заговорил человеческим голосом и в утешение Джахандару произнес несколько фраз, достойных мудрецов и ученых мужей. Шахзаде был так удивлен этими словами, что пробыл некоторое время в безмолвии, словно статуя или отражение в зеркале. В тот же миг в его сердце запали семена любви к тому сладкоголосому, который в деяниях был подобен Фархаду [17]. В волнении он тут же снял с руки драгоценный рубин, положил перед поющим юношей и попросил уступить ему попугая. От нетерпения он весь горел, словно подкова на огне. Но юноша не в силах был расстаться с птицей, он оттолкнул руку Джахандара.
– Эй, невежа! – закричал шахзаде. – Я – наследник престола этой страны. Эта птица пленила меня. Если тебе сопутствует счастье, то возьми рубин, который стоит податей целого царства, и уступи мне эту горсть перьев, а не то тебе придется раскаяться и ты отдашь мне попугая бесплатно, испытав одни унижения.
Юноша немного подумал, пришел к заключению, что спорить с правителями – все равно что самому проливать свою кровь, и волей-неволей отдал попугая приближенным Джахандара. Шахзаде обрадовался так, словно получил власть над всеми странами мира, и поскакал в восторге прямо во дворец. Отныне он стал проводить все свое время с попугаем, не расставаясь с ним ни на миг, постоянно держа его при себе. А мудрая птица дни и ночи рассказывала ему увлекательные и пленительные повести и сказания.

Попугай смеется над хвастовством Мехрпарвар, и на горизонте восходит солнце любви к Бахравар-Бану

Поскольку исполнители воли судьбы всегда стоят на страже решений рока, следят, чтобы они осуществились вовремя и без промедления, то по установившимся порядкам в мире неизбежно возникает сначала повод, который помогает событиям осуществиться без препятствий.
И вот однажды Джахандар уединился в гареме с прекрасной наложницей Мехрпарвар. Он был очень к ней привязан и любил беседовать с ней о том о сем, наслаждаясь ее несравненной красотой. Шахзаде беспрерывно пил из сверкавшей, как месяц, чаши чистое вино за арки ее бровей над подобным луне лицом. В разгар наслаждений и веселия Мехрпарвар, опьяненная вином, вдруг увидела в зеркале свое отражение. В плену самообольщения – а ведь оно неходкий товар! – она восхитилась своей красотой, преисполнилась гордостью и, забыв скромность, заговорила:
– О шахзаде! Пусть это дерзко, нескромно и невоспитанно, но я хочу, чтобы ты на некоторое время отложил государственные дела, рассудил по справедливости и сказал бы мне: нарисовал ли когда-нибудь художник-творец в книге бытия хоть одно столь же прекрасное и изящное изображение с таким пленительным лицом?
Шахзаде не успел еще раскрыть уста, как попугай расхохотался. Та свежая роза из сада красоты сразу увяла, на челе ее обозначились морщинки, и она настойчиво подступила к шахзаде:
– Я должна знать, над чем смеется попугай, а не то – жить не хочу.
Шахзаде стал умолять попугая открыть причину смеха, но тот не отвечал ни слова в ответ, был нем, как истукан. Однако шахзаде не отставал, и попугай, наконец, промолвил:
– О хатун, ведь если я раскрою тайну, тебе это пользы не принесет! Не принуждай меня лучше.
Но поскольку упрямство присуще природе женщин, поскольку в этих безрассудных и глупых созданиях укоренились неразумные желания, то наложница стала настаивать еще упорнее, и мудрая птица поневоле сломала волшебную печать молчания на кладе слов и стала сыпать жемчуга красноречия в полу шахзаде и хатун, обольщенной собственной красой.
– Причина моего смеха, – начал попугай, – кроется в самообольщении хатун, которая считает, что она среди других людей красотой подобна стройному кипарису, что она превзошла всех красавиц великолепием. Она не знает, что совершенство этого божьего дома зависит не от одного существа, что блеск в саду творения не ограничен одним цветком. Под сводами этого золоченого дворца есть много цветников, а в каждом цветнике еще больше благоуханных и ярких цветов. Есть неподалеку страна, которая своими размерами и богатством в сто раз превосходит вашу. А у правителя той страны есть дочь Бахравар-бану, на лицо которой, если она сбросит покрывало, не сможет смотреть само лучезарное солнце, дающее свет всему миру. Розы от восторга перед ней разорвали на себе ворот [18], нарцисс, вдохнув аромат ее красоты, весь обратился в зрение, чтобы видеть ее. Если бы, к примеру, наша хатун села рядом с ней, то Бахравар-бану затмила бы ее, словно солнце звезду, и хатун была бы пред ней все равно что обыкновенная травка перед розой.
Услышав эти речи, наложница пришла в такое смущение, что даже на лбу у нее от стыда проступила испарина. А Джахандар-султан, ни разу не видев Бахравар-бану, влюбился в нее. Он потерял власть над своим сердцем, шея его попала в аркан ее локонов. Словно Меджнун, который в надежде на свидание с любимой скитался по пустыне, он стал мечтать о возлюбленной. Он расстался сердцем с родными и друзьями и чувствовал влечение к одной лишь Бахравар-бану. Он так погнал коня страсти по арене любви к ней, что ускакал далеко от всех других.

Джахандар-Султан отправляет Биназира в страну Мину-Савад, чтобы тот привез портрет Бахравар-бану

Когда Джахандар услышал из уст попугая описание красоты той горной куропатки, то, не взглянув на нее ни разу, он стал пленником вьющихся локонов периликой красавицы, а птица любви свила себе гнездо на ветвях его помыслов. Чтобы устранить всякое сомнение и убедиться в совершенстве возлюбленной, он вызвал к себе чародея-художника Биназира. Этот волшебный живописец изображал на белых, как жасмин, листах очертания земной поверхности, горы и долы так искусно, что человек мог, не утруждая себя тяготами и трудностями пути, одним взглядом пройтись по всем странам земли, мог видеть перед собой, словно в зеркале, достопримечательности мира и места неприметные, цветущие страны и разоренные края. На фисташковой скорлупе он рисовал сборы на войну, гороподобных слонов, бесчисленные рати, полчища бойцов, ряды воинов, тесноту ратного поля так ярко и отчетливо, что можно было разглядеть боевое волнение воинов с сердцем Рустама, схватки отважных бойцов и отступление храбрецов [19]. Время еще не видывало под этим лазоревым сводом такого волшебного художника, а старый мир не слыхивал о таком чудесном мастере на этом коврике сандалового цвета [20]. Он рисовал с таким искусством и так чудесно, что на его картинах птицы, словно живые, готовы были защебетать, а нарисованные его волшебной кистью травы, казалось, начнут расти. Можно сказать без преувеличения, что если бы Мани со своим Аржангом вдруг ожил, то стал бы плясать от восторга перед каждым штрихом кисти того волшебника. Дабир-судьба в божественном диване написала грамоту о высшем мастерстве на имя того волшебника. В облике этого выдающегося художника-чародея глаза и душа зрячего могли воочию видеть бесконечную мудрость творца, который созидает без орудий.
Джахандар приказал одеть Биназира в платье купца, дал ему всяких драгоценностей и диковинок для подарков и повелел отправиться в ту благословенную страну, запечатлеть на бумаге и привезти портрет той периликой, которая ограбила его душу, совершила внезапный набег на его сердце.
Биназир приготовился в душе к дальней поездке и двинулся в путь, переходя от одной стоянки к другой. Он передвигался быстро, словно ветер, и после многих тягот и трудностей прибыл, наконец, в ту страну, которая была подобна раю, в город Мину-Савад – в столицу отца той подобной гурии красавицы.
Биназир остановился перед дворцовым садом, в котором часто гуляла Бахравар-бану, снял с верблюдов груз, развязал тюки и отправился с богатыми дарами во дворец шаха, чтобы приветствовать его как подобает. Падишах, увидев ценные дары, очень обрадовался и, по обычаю земных владык, оказал милостивый прием путешественникам. Он одарил и обласкал их, а потом стал подробно расспрашивать, из какой страны они прибыли, где произведены те диковинные дары, равных которым не привозил ему ни один купец. Биназир, мешая правду с выдумкой, повел речь о своей стране и ее справедливом правителе, так что падишах удивился больше прежнего. Когда он покинул шахский дворец и вернулся к себе, то молва о приезжем купце и его редкостных товарах распространилась по городу, разошлась по всем кварталам и улицам. Слухи о нем дошли и до невольниц Бахравар-бану. Они же передали то, что слышали, тем, кто имел право докладывать солнцеподобной принцессе. Из высочайшего дворца дан был приказ привести Биназира. Но он сказался больным, притворился усталым с дороги и попросил передать царевне:
«Товары, которые привез ваш преданный раб, более подходят слугам царской дочери. Я их привез, преодолевая опасности на дальних дорогах, только для того, чтобы подарить тем, кто удостоится приема у приближенных ее шахского высочества. Страстно желая поцеловать прах у порога царевны, я не счел за трудность тяготы пути, и, слава Аллаху, мечта моя исполнилась, а благодаря искренности моих помыслов мне удалось благополучно миновать опасные места и нелегкие дороги и благополучно прибыть во дворец самой величавой царевны нашего времени. Однако сейчас я не в силах развязать тюки и доставить дорогие подарки в высочайший дворец. Есть еще у меня, жалкого раба, одно желание, дерзкое и нескромное. Если бы прекраснейшая царевна нашего времени соизволила оказать мне милость, обласкать странника и осчастливить меня завтра приемом в своем саду, которому завидует рай, то это было бы для меня благословенным предзнаменованием, всех нас она порадовала бы возможностью лицезреть себя, иными словами, мы увидели бы на лужайке розу в окружении базиликов. А она смогла бы осмотреть те диковинки, которые отобраны из самых редкостных вещей всей земли, чем вознесла бы своего скромного раба до самого неба. И что бы прекрасная царевна ни повелела, мне не остается ничего, как повиноваться той, которая есть счастье обоих миров».
Бахравар-бану благосклонно отнеслась к просьбе Биназира, и на другой день, когда лучезарное светило выглянуло из-за ворот рассвета и окутало мир плащом света, она велела подать золотой паланкин, от зависти к которому сгорали небесные светила, который плыл, словно Солнце в знаке Овна [21]. Красавицы-лужайки при появлении Бахравар-бану -живого кипариса – смутились, побледнели и затрепетали.
Взойдя на трон, царевна велела ввести Биназира. От радостной вести он расцвел словно распустившаяся роза и быстрее ветра поспешил вместе со своими дарами служить дивному побегу на лужайке царства. Царевна села за тонким занавесом и приказала своим старым нянькам взять у Биназира подарки и подать ей. Биназир передал драгоценности служанкам, а они отнесли их госпоже. Глаз не видывал ничего подобного, и ухо не слыхивало о таких редкостных вещах! Бахравар-бану, взглянув на дары, не смогла удержаться от крика восторга и стала громко хвалить их, а служанкам приказала:
– Если у купца есть еще что-нибудь – несите.
Служанки поцеловали прах перед троном и доложили:
– У него еще есть запертая шкатулка, завернутая в бархат, но он ее не показывает.
Царевна тотчас решила, что в шкатулке находятся самые ценные вещи, и велела открыть ее. Биназир – а он поступал так из хитрости – стал отнекиваться, царевна – настаивать. Тогда Биназир, видя, что любопытство ее разгорелось и его замысел удался, заговорил:
– То, что спрятано в шкатулке, – моя гордость и поручение моего шаха. Поэтому я не могу открыть шкатулку в его отсутствие.
Услышав такой ответ, Бахравар-бану загорелась еще более и принялась упрашивать мнимого купца.
– Хоть исполнить эту просьбу означает нарушить слово, – отвечал Биназир, – но поскольку царевне, под покровительством которой находится весь мир, так захотелось взглянуть на содержимое шкатулки, то мне ничего не остается, как повиноваться ее воле. Но только с условием: пусть смотрит одна царевна, а больше никто не должен видеть, что внутри шкатулки.
Так как Бахравар-бану очень хотелось увидеть драгоценности шкатулки, а Биназир был человек пожилой и почтенный, она отнеслась к его просьбе благосклонно, разрешила ему приблизиться к ней и увидеть ее красоту, озарявшую своими лучами само счастье. Биназир так обрадовался, что забыл все на свете, и сияя словно пылинка, попавшая в солнечный луч, он стал отпирать замочек шкатулки. Но увидев то солнце на небе красоты, он лишился дара речи, застыл, словно статуя, глаза его, словно мертвые нарциссы, перестали видеть, и он уронил шкатулку на землю. Бахравар была поражена поведением Биназира и спросила:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   25

перейти в каталог файлов
связь с админом